Памяти Уильяма Шекспира
Карета уезжает в темноту; дробный цокот копыт по брусчатке, красноватые отблески факелов.
Чёрный, вырисовывающийся на фоне отдыхающего вечернего неба Тауэр…
Густой гуд веселья в кабачке, три весельчака: мы – динь-динь-дон! – и Шекспир среди него, гуда веселья, теряющий интерес к шуткам с перцем и сердцем, Шекспир, живописанный Пастернаком в соответствующей обстановке так плотно:
А меж тем у Шекспира
Острить пропадает охота. Сонет,
Написанный ночью с огнем, без помарок,
За дальним столом, где подкисший ранет
Ныряет, обнявшись с клешнею омара,
Сонет говорит ему:
«Я признаю
Способности ваши, но, гений и мастер,
Сдается ль, как вам, и тому, на краю
Бочонка, с намыленной мордой, что мастью
Весь в молнию я, то есть выше по касте,
Чем люди, — короче, что я обдаю
Огнем, как, на нюх мой, зловоньем ваш кнастер?
Плотность варёной говядины – консистенция стиха: легко, с этой плотностью, уносящегося в далёкий век, чтобы возникнуть вновь виртуозностью переданных образов в двадцать первом, где Шекспира ставят также много, как в двадцатом и девятнадцатом.
Потрясающий копьём – так и не бросит его в цель, да и была ли она у него?
Кипение елизаветинских времён: драма и поэзия словно захлёстывают реальность, хотя на деле спор Бомонта с Флетчером касался такой процентной крошки тогдашних людей!
Скорее уж слухами обрастали похождения Марлоу…
Шекспировский вопрос скалит зубы, растворяясь в воздухе культуры, как улыбка Чеширского кота, пока вечный, ветхий Гамлет, сознавая гниль, проедающую и человека, и государство, колеблется, не ведая, сколь правильно будет всякое решение.
Типично интеллигентский вариант – с точностью нельзя утверждать ничего, даже, что Офелия умерла, ведь всё равно: до смерти в пьесе будет живой, вечно-белой, трепетной, льющей лунный свет любви.
Флетчера и Джонсона современники ставили выше Шекспира: всё, мол, смешивает, комизм проглядывает там, где не должен, дурак Мальволио опять вылез со своими лимонного цвета подвязками, да и Яго что наворотил?
Просто из любви ко злу что ли играет таким манером?
И Лев Толстой, разносящий Шекспира, совершенно прав по всем пунктам: если подойти к ним в отдельности, только не объяснить, почему это густейшее словесное месиво жизни так действует на души который век.
Действует, втягивает в себя, заставляет чувствовать иначе, жизнь воспринимать под шекспировским углом.
Удивительный поэт российской современности Михаил Анищенко, перетолковывая гипнотизирующий его образ Шекспира, точно выводит магическую формулу оного:
Тауэр спит, словно гром в облаках,
Словно палач перед завтрашней казнью.
Девочка – горе и юноша – страх
Спят на постели взаимной приязни.
Плачет над колбами Джонатан Ди,
Летние ночи, короче всполоха.
Тауэр спит. И, как дождик в груди,
Тихо и грустно проходит эпоха…
В колбах беснуются сера и спирт,
Пахнет горячим свинцом и сурьмою.
«Джонатан, Джонатан, — шепчет Шекспир, —
Знаешь ли ты, что случится со мною?»
«Знаю, о, знаю!» — клубится в ответ,
Горный хрусталь наполняется светом…
Что в том кристалле увидел поэт –
Мы никогда не узнаем об этом.
Очевиден этот магический кристалл, магистерий, превращающий человека в сверх-творца, пусть и с маленькой буквы, но тайна Шекспира, его воздействия на века, остаётся тайной.
Кристаллической и многомерной.
Пока Калибан, не удостоившийся человеческого облика, веснушчатый щенок, или – какое угодно вам чудовище – восстаёт на хозяина своего, мудреца Просперо; ярится «Буря», и Калибану необходима толика свободы, не говоря – любви, и Калибан имеет право, хоть и возмущают его новые знания, и влечёт, влечёт неизбывно нетронутая свобода острова.
Пока Макбет, с корнем сути пересаженный из шотландской истории в почву вечной пьесы, и сам не определит, какой он: только что вроде означенный гранями смелости и героизма, самоотверженности и отваги, вдруг чувствует, как жернова жестокости начинают смалывать его, и мутная жажда власти отдаёт железным привкусом.
Точно Шекспир и сам не ведал, какие они, герои, и, начиная пьесу, подчинялся неведомой логике тайного вектора, ведущего его.
Пока король Лир частично теряет разум, отведав изгнания, убедившись, насколько нелюбовь реальнее любви, наколовшийся, как на змею, на жестокость и коварство Гонерельи и Регины…
Ничего не кончится хорошо.
Горы трупов, громоздимые Шекспиром, свидетельствуют об этом; но «Кроткая» Достоевского, исполненная восхитительной Доменик Санда, дебютировавшей в фильме Робера Брессона, сопереживает Гамлету оттого не меньше, и, уверенная, что в постановке выбросили несколько реплик, находит их в книге, дома, удостоверившись в правоте.
Шекспир отражается в зеркалах Достоевского мучительными изломами русского быта и бытия; Раскольников восходит лестницей Макбета, вместо чистоты обнаруживая в космосе своём способность убить.
В братьях Карамазовых могут неистовствовать и Ричард III, и Гамлет – чем Иван Карамазов не его вариант?
…Король фей и его королева, волшебный цветок, шелест крыльев эльфов, актёры-любители, репетирующие пьесу для эльфийской свадьбы, волшебное зелье…
Кружится прозрачное волшебство сна – ночь летняя способствует.
И вообще: «Мы созданы из вещества того же, что наши сны, и сном окружена вся наша маленькая жизнь», – полыхнёт из «Бури» со скорбной точностью.
Вероятно, и сам относился именно так к жизни: ну, сочинял, не слишком придавая сочинённому значение – ставили б! Вспыхивали изумруды и рубины сонетов, прозрачность драгоценных камней превращалась в строки, завораживающие грацией совершенства, потом всё отошло, он оставил нудное мещанское завещание, распределяя чашки и ложки, будто совсем не заботясь о наследии, вдвинутым в века так, что они… словно вынуждены были потесниться.
Александр Балтин,
поэт, эссеист, литературный критик




