К 105-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ДАВИДА САМУИЛОВИЧА САМОЙЛОВА
Казацкий хор, или отдельные солисты, поющие песню «Когда мы были на войне…» подразумевают народность оной, и Давид Самойлов, подлинный автор стихотворения, ставшего песней, всё, казалось, как Мидас, могущий превращать в поэзию: в том числе войну, с полётами пуль; и, если свищет, значит не твоя, свою не услышишь… словно растворился этим стихом в народной стихии…
«Песенка гусара» отличается той лихостью, равно стойкостью, когда трубочка, набитая турецким табаком, воспринимается символом жизни, в том числе, которая – так надеешься, не будет отобрана пулей:
И я не думал ни о ком,
И я не думал ни о ком,
Я только трубочку курил
С турецким табаком…
И здесь право не думать ни о чём богато продиктовано военным опытом Самойлова, знавшего самым сердцем сердца, насколько каждый военный миг может стать последним, и как стоит ценить его…
Некогда прогрохотавшие «Сороковы, роковые…» плотно вместили в себя волокна военных ощущений, сплели тугой образ-картину:
Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.
Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку…
Сами стихи – гудят, переливаются и рельсами, и проводами жизни; и…как далеко от этих строк до «Пярнусских элегий», исполненных высшим покоем, продиктованным мудростью!
Когда-нибудь и мы расскажем,
Как мы живем иным пейзажем,
Где море озаряет нас,
Где пишет на песке, как гений,
Волна следы своих волнений
И вдруг стирает, осердясь.
Кружево волны, оставляющей на береговой кромке такие же сложные надписи, какие загадочно хранит древесная кора, напоминающая послания на праязыке – едином языке природы, который, будучи чувствительнее сейсмографа, мог слышать Самойлов, переводя его в земные созвучия.
Впрочем, звучавшие по-небесному:
Красота пустынной рощи
И ноябрьский слабый свет —
Ничего на свете проще
И мучительнее нет.
Так недвижны, углублённы
Среди этой немоты
Сосен грубые колонны,
Вязов нежные персты.
Нежность какая!
Дыхание запредельности – будто сейчас, прочитав, в сердце впустив, прикоснёшься к таким пространствам, о которых и не мечтал.
Так работает свет – ведший Самойлова верным вектором всю жизнь.
…Отсюда – и декларация души, как наиважнейшего в человеке, светоносной субстанции, определяющей жизнь, и тревожная элегия, исполненная в красных тонах – цвет воспаления – речёт об этом мощными глаголами, с тугими гроздьями образов:
Круг любви распался вдруг.
День какой-то полупьяный.
У рябины окаянной
Покраснели кисти рук.
Не маши мне, не маши,
Окаянная рябина,
Мне на свете все едино,
Коль распался круг души.
…Это бы понять современному миру, иссуетившемуся ради удовлетворения соблазнов и сомнительных благ.
Снова мелькает-мерцает лёгкий образ души, и стихотворение, взлетающее мистической бабочкой, заставляет концентрироваться на основном:
И жалко всех и вся. И жалко
Закушенного полушалка,
Когда одна, вдоль дюн, бегом —
Душа — несчастная гречанка…
А перед ней взлетает чайка.
И больше никого кругом.
«Пярнусские элегии» исполнены с тою мерой пианистического туше, виртуозного касания словесных и душевных клавиш, когда кажется, что и слов нет – картины возникают сами, тонко и точно иллюстрируя мысли.
И вселенские мотивы, словно высветляя неведомые пространства Ойкумены, перевивают элегию, начинающуюся так конкретно:
В Пярну легкие снега.
Так свободно и счастливо!
Ни одна еще нога
Не ступала вдоль залива.
Быстрый лыжник пробежит
Синей вспышкою мгновенной.
А у моря снег лежит
Свежим берегом вселенной.
…Конкретики много в стихах Самойлова: как истории, чьи образы давно не конкретны, но не дают покоя, словно храня таинственные коды свои, которые непременно нужно расшифровать – для исправления жизни, в частности, какая вечно движется…кривовато…
Истории много – такой, например:
Вьются тучи, как знамёна,
Небо – цвета кумача.
Мчится конная колонна
Бить Емельку Пугача.
А Емелька, царь Емелька,
Страхолюдина-бандит,
Бородатый, пьяный в стельку,
В чистой горнице сидит.
Потом возникает образ мира, заваленного стиха, и, редко вообще отказывавшийся от рифмы Самойлов, живописует рождение одного: может быть, перла, созревшего в раковине души гения, может быть, просто хорошего стихотворения:
В этот час гений садится писать стихи.
В этот час сто талантов садятся писать стихи.
В этот час тыща профессионалов
садятся писать стихи.
В этот час сто тыщ графоманов
садятся писать стихи.
В этот час миллион одиноких девиц
садятся писать стихи.
В этот час десять миллионов влюблённых юнцов
садятся писать стихи.
В результате этого грандиозного мероприятия
Рождается одно стихотворение.
Или гений, зачеркнув написанное,
Отправляется в гости.
Просто, по-домашнему, иронично отчасти…
Самойлов – поэт меры, но она означена золотом — метафизического окраса, разумеется.
Он словно вывел точнейший поэтический баланс между небесным и земным, и, никогда его не нарушая, вслушиваясь в не зримые пространства, оставил сияющее наследие, лучи от которого неустанно работают в мире, осветляя его.
Сколько золотых размышлений в Дневниках Давида Самойлова!
Идут вёрсты воспоминаний, мерцают и вспыхивает рассуждения о литературном деле, и – таинственные дуги переносят в леса былого; мысли о социуме переплетаются с волокнами познания собственного бытования на земле…
Сок поэзии окрашивает прозаическо-философские дневники, но возникают его – колонны поэзии… или сады, виртуозно взращённые мастером…
Нечто вещее, провидческое наполняет сокровищницы созвучий:
Я недругов своих прощаю
И даже иногда жалею.
А спорить с ними не желаю,
Поскольку в споре одолею.
Но мне не надо одолеть их,
Мои победы не крылаты.
Ведь будем в дальних тех столетьях
Они и я не виноваты.
Поэт, словно одолевая привычные оковы трёхмерности, проницает грядущее, данное в сложно понять каком измерение: но отсутствие там вины…свидетельствует само за себя…
Грохотали, легко вместе внешне исполненные, военные стихи Самойлова, ставшие столь известными, словно код войны вывел в формулах строк:
Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.
Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку…
От сих хрестоматийных до сквозных, убелённо-снежных, предельно-терпко-грустных, и столь выразивших невыразимое стихов «Давай поедем в город…» — вёрсты и тропы бытия, трудно и мощно преодолённые Самойловым:
Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.
Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.
Чуть печально?
Да нет – насквозь печально, и – хоть бодро и морозно – ощущение предсмертное, и нечто хватает уже за горло сердце.
Но «Пярнусские элегии» прозвучат мелодиями мудрости, и если и искривляют спокойствие страсти, то эстетически стихи этого цикла поднимаются к сложно определимому понятию «совершенство»:
Когда-нибудь и мы расскажем,
Как мы живем иным пейзажем,
Где море озаряет нас,
Где пишет на песке, как гений,
Волна следы своих волнений
И вдруг стирает, осердясь.
Волна в чём-то союзна с древесной корою, словно испещрённой надписями на праязыке, и Самойлов, чувствуя золотую нить природной тайны, живописует сочинение волны… песчаные послания…которые никто не понимает…
Краткие строки: последняя элегия словно бушует, отливая антрацитовым высверком льда из-под снега:
Чет или нечет?
Вьюга ночная.
Музыка лечит.
Шуберт. Восьмая.
Правда ль, нелепый
Маленький Шуберт,
Музыка — лекарь?
Музыка губит.
Снежная скатерть.
Мука без края.
Музыка насмерть.
Вьюга ночная.
То, что лечит, может и погубить; а мастеру достаточно поставить два точных слова: Вьюга ночная – чтобы развернулась вся эта жуткая и прекрасная, колдовская и чарующая вьюга…
Свитки её испещрены письменами.
…Вот метафизика серого цвета: не цвета ли времени? увы, так окрашены большинство человеческих дней, сколько бы поэзия не противостояла сему:
Не белый цвет и черный цвет
Зимы сухой и спелой —
Тот день апрельский был одет
Одной лишь краской — серой.
Она ложилась на снега,
На березняк сторукий,
На серой морде битюга
Лежала серой скукой.
Яркость, таинственно мерцая, растёт изнутри стихотворения, отменяя претензии внешнего мира, мол, всё подчиним серой холстине…
В поэзии Самойлова много праздника: в самой эстетической оснастке стихов, в настрое на световою волну.
В пантеоне Самойлова много перлов, медленно вызревших в раковине его души.
И суммарно явленное им находится в соответствие с понятием чудо.
Александр Балтин,
поэт, эссеист, литературный критик