Эпически рокочут, зажигаясь воспоминаниями, склоняя к формулам выводов стихи Евгения Рейна, которыми открывается поэтический раздел журнала «Отчий край» — последний номер года…
Запомни день — второе сентября,
Холодный свет на подмосковной даче.
И то, что ты, судьбу благодаря,
Его провёл вот так, а не иначе.
Был долог путь и «Красною стрелой»
В ночь разделён на долгие отрезки,
Где бушевал разболтанный прибой,
Бесстыдно задирая занавески…
Мир предметный дан у Рейна с раблезианским размахом, сочностью и смаком, когда никакая из соблазнительных подробностей мира не должна быть потеряна, но все они организуют неповторимые гирлянды бытия.
Разнообразие московского размаха концентрируется у Сергея Алиханова своеобразием пристрастий:
Люблю Москву я вдоль путей трамвайных,
Москву ларьков, заборов, тупичков,
Церквушек замкнутых и скверов беспечальных,
И домиков пришибленных, случайных,
И тихих, затаившихся дворов.
В такси по городу роскошно я шныряю.
Но вот в трамвай какой-нибудь сажусь
И переулки первооткрываю…
Онтологическое обаяние стихов Алиханова завораживает, словно постепенно вовлекая в мистерию, организуемую поэтом.
Метафизика поэзии подлежит определению: и Валерий Белянский, используя образы жёсткие, но верные, словно выводит вектор бытования поэтического слова:
Когда поэзии терновник
Венцом впивается на лбу,
Не важно: дворник иль чиновник, —
Не перелицевать судьбу.
Глядят с форзацевых портретов
И любомудр, и сумасброд,
И те, кто служит в кабинетах,
И те, кто улицы метёт.
Человеческий космос бурлит плазмой за открытыми лицами стихов…
…постижение собственного мира возможно через разные ракурсы яви: и эротическое звучание строк Натальи Сырцовой связано прежде всего именно с напряжением-натяжением постижения себя в конкретике данности:
Одиночество, и ночь, и снег, и жизнь,
Подрифмовка будет неуместна.
Я была любовницей, кажись,
Никогда — любимою невестой…
Не смотри на тело при Луне,
Призрачно становится и голо:
Мы лежим на Божьей простыне
И собачий утоляем голод.
Своеобразие и космос шахтёрской судьбы — лабиринты подземного труда — раскрываются в созвучиях Дмитрия Филиппенко: раскрываются, играя той мерой преодоления, которая и позволяет сложить судьбу:
Я вглядываюсь снова в темноту
И солнцем не напьюсь…
Судьба шахтёра.
Когда-нибудь на пенсию уйду,
И станет шахта для меня Матёрой…
Дмитрий Мурзин образными кадрами строк представляет положение, утверждающее, что человечество — единый организм, и, хоть люди редко так способны чувствовать, именно огонь стихов может помочь в этом ощущение глобальности:
Вяло сигарету разминаю.
Не курю. И не прошу огня.
Будто бы не знал — но вспоминаю
Тех, кто жил на свете до меня.
Как они здесь сеяли-пахали,
Как бывали здесь навеселе.
Как они наивно представляли
Всё, что будет после на земле.
Мистические фантазии Алексея Шихалёва вспыхивают лёгкими облачными сгустками:
У Бога за столом
Мы собрались вчера.
Среди старинных книг,
В небесном кабинете.
Часы считали дни.
Камин горел едва.
А в облачном саду
Гулял осенний ветер.
Хорошо…
Легко и славно вьются строки, словно преодолевая права смерти…
Боль, определяющая иные строки Олега Мраморнова, отличается той силой подлинности, которая заставляет вслушиваться в рокотание стихов:
Неужто столь бездарно жили мы,
что заслужили дьявольский осколок…
Что до моей ближайшей стороны —
её не тронул беспрерывный морок.
Вот выглянуло солнце, смолкнул гул,
и луч косой задел траву газона,
и изумрудной зеленью блеснул
весенний сад под хмарью небосклона.
Номер журнала плотно представляет рудоносную жилу современного поэтического слова, и разные ракурсы её способствуют душевному росту и неравнодушным оборотам работы чуткого читательского сердца.
Александр Балтин,
поэт, эссеист, литературный критик