Век мерцает серебром, или все участники его соединены сквозными серебряными нитями, хоть связь между словесными садами Ахматовой и Кузмина условна весьма.
Ахматова ценила «Александрийские песни», пропитанные красотой и распадом, но и Арцыбашев с игрою Санина, проеденного ядовитой эротикой – тоже серебряный век, как «Ваши пальцы пахнут ладаном» – великолепный грассаж Вертинского.
Символисты ли начинают век серебра, начиняя его необычностью содержания?
Они возвышаются громадой, сумеречно всё, лилово и фиолетово, ничего не говорится впрямую, для высказывания есть символ, и то, что символ подъедаем смертью, как всё у Сологуба, ничего не значит.
И значит всё: в капле сходятся разные вечности, а красное домино, что будет метаться по «Петербургу» Белого, сулит бурю.
Но… Горький тоже Серебряный век, с красивой плотностью фразы, с феноменально красивым рассказом «Едут», густо-плотяным, не допускающим никаких зыбкостей, как и Бунин с его таинственной словесной красотой, погружённостью в смерть, смерти много, и, сколько бы Блок ни пел Прекрасную даму, она сама отчасти смерть.
Тление.
Кокаин.
Алкоголь.
Жизнь висит на нитке – ощущение всегда и у всех.
Революция будет для тех, кто живёт жизнью плотной, материальной, вещной, кто не ведает духа этого серебра.
Оно оказывается лёгким, текучим, как у Бальмонта, с его изысканностью речи, как у Балтрушайтиса, тянущегося к звёздам, и даже плотность, интеллектуальная изощрённость стихов Вяч. Иванова в чём-то – вариант смертности.
Вороха осенних листьев вместо пламенеющих зданий.
Всё во всём – и всё к звёздам, будто цель серебряного века – вырваться из тела, прямо к ним, холодно сияющим миллионы лет, как у Георгия Иванова, обратиться.
Мистика века, тяжёлый модерн, черпающий из барокко, весомая изогнутость линий, словно часы Сальвадора Дали растеклись…
Стрелки указывают в противоположные стороны.
Философия?
Только идеализм: отказ от материального подразумевает оный.
Акмеизм – как антисимволизм.
Гумилёву не требуется течения: чеканя стихи свои, обойдётся, вместе и организуя акмеизм.
Не требуется никаких рамок Блоку, перерастающему символизм быстро: слишком закручивали потусторонние вихри.
Брюсов всё вложит в ячейки объяснений, а потом всё смешает, сочиняя мистические романы, любуясь проездом Коня Бледа по улице, где мчались омнибусы, кебы, автомобили.
Или как там?
Он капризен – серебряный век.
Снег, выпадающий в аду.
Он причудлив, его орнаменты усложнены.
Без него жизнь была бы пресной: он только ярче цветёт с годами…
* * *
Нечто общее можно найти у Бунина и Рабле?
Неистовство Алькофрибаса, жаркий жар гигантской фантасмагории, в небо упирающиеся головами обжоры, и – тончайший лиризм любви, всё на полутонах, но и на жестокой конкретике, как в случае с Олей Мещерской.
Литература хороша своей необъятностью: Лоренс Стерн, написавший весь постмодернизм, и не подозревал об этом; как Платонов едва ли бы согласился, что есть у него стилистическое единство с Василием Розановым: искажение фразы ради подчёркивания смысла и большей выразительности.
Громады, что давят сознанье, раскрывая коды мира – Толстой, Достоевский.
Но многих ли пробирают сегодня? В основном будут восприниматься ненужной избыточностью.
Великая литература ушла в былое, как и восприятие её?
Пожалуй – технологии бьют Бальзака и Стендаля, как хотят, но с ними ничего не происходит: отгадайте загадку «Красного и чёрного»?
Два цвета карьеры Сореля?
Церковной и военной?
Отгадайте загадку его, давно живущего между нами.
Сорель доказывает Гамлету, что тот не прав, отказываясь от жизни ради иллюзорных поисков и мести, когда сущность жизни в ней самой.
А шагрень у каждого своя: метафизическая, в реальности не проявленная шагрень, тем и интересна: постареешь настолько, насколько забрасывают вдаль собственные желания.
Даль и близь стилистики: необыкновенное витьё прустовских фраз, стремящихся втянуть в себя всё, что можно, оценит Ульрих, «Человек без свойств», читающей Агате, сестре-двойнице, волшебные стихи Ангелуса Силезиуса, пока тот изучает запредельные пейзажи с Якобом Бёме, созерцавшим их и тут, на земле.
Здесь, на земле…
Где Андреас Грифиус проходит тропами тридцатилетней войны ради чёткой огранки сонетов, а страшнее отряда Лермонтова не было на Кавказе, ведь Демон надстоял над поэтом, ищущим смерти постоянно: уж больно привлекателен её шип.
Литература необъятна – тем и интересна: можно выбрать Моби Дика, преследование которого становится навязчивой идеей Ахава, а можно сочащиеся трагизмом, цветные рассказы Бабеля, или взять и того, и другого, хотя выбор большинства ныне – отказ ото всего.
Зачем?
Нагружает!
Жизнь – и так проблема для человека, стоит ли отягощать её, делать более свинцовой?
Слово, разгорающееся в сознании, таит код запредельности, который и используется большой литературой.
Неважны объёмы: могут быть две гениальные фразы.
Паустовский считал, что и из двух может состоять замечательный рассказ.
Литература больше человека: Акутагава – изломанный, совершенный во фразе писатель – поведал о малости человеческой рядом с нею.
Может, потому и не читают сегодняшние люди – кому ж охота осознавать собственную малость.
Но литература, будучи необъятной, обещает такие возможности роста.
Александр Балтин,
поэт, эссеист, литературный критик




